(1924 – 2001) – один из самых известных российских писателей XX века — родился 1 (по другим сведениям — 2) мая 1924 года в селе Овсянка (ныне Красноярский край).
23 года назад 29 ноября 2001 года ушел из жизни писатель, драматург, фронтовик Виктор Астафьев, человек, не боявшийся писать страшную правду о войне.
Выражаясь просто, он хотел сказать: дорогие товарищи-сограждане! Война – это не пафосный героизм, подвиги за Сталина и Ленина! Не победные марши! Война – это боль, кровь, смерть, мерзость! Привычка к тому, что жизнь человеческая не стоит ни гроша! Почему об этом нужно говорить? По одной простой причине: чтобы этого не повторилось. Героями многие хотят быть, жертвами – никто.
В 1942 году ушёл добровольцем на фронт несмотря на то, что как железнодорожник имел бронь. Военную подготовку получил в учебном автомобильном подразделении в Новосибирске. Весной 1943 года был направлен в действующую армию. Был шофёром, связистом в гаубичной артиллерии, после тяжёлого ранения (контузия) в конце войны служил во внутренних войсках в Западной Украине. Был награждён орденом Красной звезды, медалями «За отвагу», «За освобождение Варшавы» и «За победу над Германией».
Один из главных летописцев Великой Отечественной не был, как теперь сказали бы, «политкорректным», не боялся говорить правду о Сталине, о Жукове. Он был одним из немногих, кто рассказал о последней войне правду. Причем, правда эта была столь страшна, что он решился сделать это только через 40 лет после окончания войны, написав главный труд свой жизни: «Прокляты и убиты», который не вписывается ни в советские идеологические каноны, ни в нынешние. Самые искренние из написанных им строк посвящены той страшной войне, которую он — почти всю, — прошел простым солдатом и в которой он каким-то невероятным чудом выжил. Выжил для того, чтобы 40 лет спустя о ней рассказать. «Прокляты и убиты» – несомненно, самое честное, пронзительное и яркое художественное произведение из всех, что написаны о войне за последние 70 лет. Да, Астафьев не был, как теперь сказали бы, «политкорректным». Он был воином, со своей окопной солдатской правдой и русской прямотой.
В последние годы жизни Виктор Астафьев редко давал интервью. Тяжело болел, но при этом продолжал много работать. Умер великий русский писатель-фронтовик поздней осенью 2001 года на 78-м году жизни, там же, где и родился — в деревне Овсянка Красноярского края. Похоронен на кладбище, расположенном на автодороге «Енисей» между родным селом Овсянкой и Усть-Маной.
О войне:
«Те, кто врёт о войне прошлой приближает войну будущую».
«Надо не героическую войну показывать, а пугать ей, ведь война отвратительна. Надо постоянно напоминать людям о войне, чтобы не забывали. Носом как котят слепых тыкать в нагаженное место, в кровь, гной в слёзы».
«Вместо парадного картуза надо надевать схиму, становиться в День Победы на колени посреди России и просить прощение за бездарно «выигранную» войну, в которой врага завалили трупами, утопили в русской крови.»
«Если потомки не осмыслят и не осознают прошлого, у них не будет будущего. У порога их жизни всегда будут стоять, как стояли на пороге нашей жизни, авантюристы, подобные фашистам и коммунистам, готовые запутать их, заморочить им голову и повести за собой стадом на бойню за светлое будущее и за жизненное пространство.»
«Помним? Гордимся? Враньё. Ничего не помним. Особенно главного. Что гордиться нечем. Только скорбеть.»
«Писать о войне, о любой – задача сверхтяжелая, почти неподъемная. Но писать о войне прошлой, Отечественной — и вовсе труд невероятный, ибо нигде и никогда еще в истории человечества такой страшной и кровопролитной войны не было, — говорил сам Астафьев. — Об этой войне столько наврали, так запутали все с нею связанное, что в конце концов война сочиненная затмила войну истинную. Заторами нагромоздилась ложь не только в книгах и трудах по истории…, но и в памяти многих сместилось многое в ту сторону, где война красивше на самом деле происходившей, где сплошной героизм, громкие слова и славословия. А наша партия – основной сочинитель и поставщик неправды о войне».
«Мне иногда пишут и говорят, что война, изображенная мною, «неправильная», не похожая на войну тех, кто сражался на ней в ста километрах от передовой, — признавался писатель. — А она очень разнообразна, между прочим. Не только за сто, она уже и в километре иная, более «правильная», героическая и интересная, чем на передовой. Там люди убивали людей – это страшно, это античеловечно. Это против разума и рассудка – кровь, озверение, тупая работа, полужизнь, полусуществование в земной, часто сырой траншее».
«…О войне столько наврали, что в конце концов война сочиненная затмила войну истинную.»
«…Мы победили, залив врага своей кровью и завалив его своими трупами. Сталин бросал народ в войну, как солому в печку: «Бабы еще нарожают»…»
«Опыт войны — это нечеловеческие условия, это когда многие опускаются и теряют человеческий облик, это когда с солдатами обращаются хуже, чем со скотиной, это чтобы ты мог жрать, как скотина последняя, когда можно сидеть и без отвращения есть на замерзшем трупе, спать, как скотина последняя, терпеть вошь… Это тяжкое состояние солдатское, когда ты изнуряешься до бесконечности и думаешь: «Хоть бы скорее убили…»»
«Преступно романтизировать войну, делать ее героической и привлекательной. Те, кто врет о войне прошлой, приближает войну будущую.»
«Ничего грязнее, кровавее, жестче прошедшей войны на свете не было. Надо не героическую войну показывать, а пугать — война отвратительна. Надо постоянно напоминать о ней людям, чтобы не забывали. Носом, как котят слепых тыкать в нагаженное место, в кровь, в гной, в слезы, иначе ничего от нашего брата не добьешься…»
«Нет на свете ничего подлее русского тупого терпения, разгильдяйства и беспечности. Тогда, в начале тридцатых годов, сморкнись каждый русский крестьянин в сторону ретивых властей — и соплями смыло бы всю эту нечисть вместе с наседающим на народ обезьяноподобным грузином и его приспешниками. Кинь по крошке кирпича — и Кремль наш древний со вшивотой, в нем засевшей, задавило бы, захоронило бы вместе со зверующей бандой по самые звезды. Нет, сидели, ждали, украдкой крестились и негромко, с шипом воняли в валенки. И дождались! Окрепла кремлевская клика, подкормилась пробной кровью красная шпана и начала расправу над безропотным народом размашисто, вольно, безнаказанно».
Роман «Прокляты и убиты»
Изо всех спекуляций самая доступная и оттого самая распространенная — спекуляция патриотизмом, бойчее всего распродается любовь к родине — во все времена товар этот нарасхват.
Власть всегда бессердечна, всегда предательски постыдна, всегда безнравственна…
Предательство начинается в высоких, важных кабинетах вождей, президентов — они предают миллионы людей, посылая их на смерть, и заканчивается здесь, на обрыве оврага, где фронтовики подставляют друг друга. Давно уже нет того поединка, когда глава государства брал копье, щит и впереди своего народа шел в бой, конечно же, за свободу, за независимость, за правое дело. Вместо честного поединка творится коварная надуваловка.
Россия поклоняется светлой памяти полководца и надевает цепи на музыкантов, шлет под пули поэтов.
Патронов только на врага-фашиста не хватает, на извод же своих соотечественников у Страны Советов всегда патронов доставало, не хватит — у детей последнюю крошку отымут, на хлеб выменяют пули и патроны.
Эта вот особенность нашего любимого крещеного народа: получив хоть на время хоть какую-то, пусть самую ничтожную, власть (дневального по казарме, дежурного по бане, старшего команды на работе, бригадира, десятника и, не дай Бог, тюремного надзирателя или охранника), остервенело глумиться над своим же братом, истязать его, — достигшая широкого размаха во время коллективизации, переселения и преследования крестьян, обретала все большую силу, набирала все большую практику, и ой каким потоком она еще разольется по стране, и ой что она с русским народом сделает, как исказит его нрав, остервенит его, прославленного за добродушие характера.
Он-то знал давно, на себе испытал главную особенность армии, в которой провел почти всю свою жизнь, и общества, ее породившего, держать всех и все в унизительном повиновении, чтоб всегда, везде, каждодневно военный человек чувствовал себя виноватым, чтоб постоянно в страхе ощупывался, все ли застегнуто, не положил ли чего ненужного в карман ненароком, не сказал ли чего невпопад, не сделал ли шаг вразноступ с армией и народом, то ли и так ли съел, то ли так ли подумал, туда ли, в того ли стрельнул…
Главное губительное воздействие войны в том, что вплотную, воочию подступившая массовая смерть становится обыденным явлением и порождает покорное согласие с нею.
Никакая фантазия, никакая книга, никакая кинолента, никакое полотно не передадут того ужаса, какой испытывают брошенные в реку, под огонь, в смерч, в дым, в смрад, в гибельное безумие, по сравнению с которым библейская геенна огненная выглядит детской сказкой со сказочной жутью, от которой можно закрыться тулупом, залезть за печную трубу, зажмуриться, зажать уши.
Погибнут! Все как один погибнут, сгорят в том неразборчивом, всепожирающем огне войны, не оставив за собой ни следочка в жизни, ни памяти никакой, потому как и жизни-то у них не было.
«Весёлый солдат»
Живые всегда виноваты перед мертвыми, и равенства меж ними не было и во веки веков не будет. Так заказано на сознательном человеческом роду, а роду тому пока что нет переводу.
А чего плакать-то, чего скулить?! Сами добывали себе эту жизнь. Сами! Почему, зачем, для чего два отчаянных патриота по доброй воле подались на фронт? Измудохать Гитлера? Защитить свободу и независимость нашей Родины? Вот она тебе — свобода и независимость, вот она — Родина, превращенная в могильник. Вот она — обещанная речистыми комиссарами благодать. Так пусть в ней и живут счастливо комиссары и защищают ее, любят и берегут.
Нечего сказать, мудро устроена жизнь на нашей прекрасной планете, и, кажется, «мудрость» эта необратима, неотмолима и неизменна: кто-то кого-то все время убивает, ест, топчет, и самое главное – вырастил и утвердил человек убеждение: только так, убивая, поедая, топча друг друга, могут сосуществовать индивидуумы земли на земле.
Чтобы не запятнать, точнее, не заляпать лик советского воина-победителя, ни окопный фольклор, ни жаргонные словари у нас долго не издавали. Несколько книжечек, писем с войны, фронтовых песенок, что просочились на свет сквозь нашу многоступенчатую цензуру и ханжество наше, – не в счет: слишком частое сито, уж не мука-крупчатка осталась и попала на бумагу, но ангельски чистый, почти серебрящийся бус и небесная голубая пыль, которою осыпали во дни торжеств королей и королев, блистательных избранниц, сиятельных вождей. И вот нас, солдат-вшивиков, такой же дезинфекции подвергли: вонь-то и срам постыдства войны укрыли советской благостной иконкой, и на ней, на иконке той, этакий ли раскрасавец, этакий ли чопорный, в чистые, почти святые одеяния облаченный незнакомец, но велено было верить – это я и есть, советский воин-победитель, которому чужды недостатки и слабости человеческие.
— Дальше фронта не пошлют, больше смерти не присудят.
Не надо бросать жен, не надо сиротить детей, не надо войны, ссор, зла, смерти.
— Не уберегли Шукшина-то! — вдруг резко сказал он всем нам разом, и мы, подобравшись, насторожились. — Теперь оплакиваем, хвалим, в товарышши набиваемся? — И опять, подождав чего-то и не дождавшись, вздохнул: — Эх-эх-хо-хо! Вымирают лучшие… вымирают… А может, их выбивают, а? Худшие лучших, а? Чего ж с державой-то будет?..
Жизнь дает только Бог, а отнимает всякая гадина.
Отчего так суетно милостивы, льстиво сочувствующи люди возле покидающего мир человека? Да оттого, что они-то, живые, остаются жить. Они будут, а его не станет. Но он ведь тоже любит жизнь, он достоин жизни. Так почему же они остаются, а он уходит и все отдаляется, отдаляется от живых и от всего живого, точнее они от него трусливо отстраняются. Никакими слезами, никаким отчаяньем, выражающим горе, не скрыться им от самого проницательного взора — взора умирающего, в котором сейчас вот, на кромке пути, в гаснущем свете сосредоточилось все зрение, все ощущение жизни, его жизни, самой ему дорогой и нужной. Предают его живые! И не его боль, не его жизнь, им свое сострадание дорого, и они хотят, чтоб скорее кончились его муки, для того, чтоб самим не мучиться. Когда отнесет от него последнее дыханье, они, живые, осторожно ступая, не его, себя оберегая, убредут, унося в себе тайную радость напополам с торжеством. К ним она, смерть, покудова никакого отношения не имеет, может, и потом, за многими делами, не заметит она их, забудет о них и продлит их дни за чуткость, за смиренность, за сострадание к ближнему своему.
Каждому человеку положено поздно или рано прожить свое, отыграть, отбегать, отгрешить, отплакать. И тот, кто изымает какую-то часть жизнь человека, совершает преступление против него и всякой жизни, сам он, этот изыматель, и есть насильственный преступник, пытающийся взять то, что ему не принадлежит.
Все теперь о Боге вспомнили! Все с упованьем, с жалобами к нему, как в сельсовет…
Надо жить так, чтоб спалось по ночам спокойно.
«Пастух и пастушка»
…милосердие, надо вам заметить, всегда двоедушно! На войне особенно…
На смерть, как на солнце, во все глаза не поглядишь… Страшнее привыкнуть к смерти, примириться с нею… Страшно, когда само слово «смерть» делается обиходным, как слова: есть, пить, спать, любить…
Я сегодня думал. Вчера молчал. Думал. Ночью, лежа в снегу, думал: неужели такое кровопролитие ничему не научит людей? Эта война должна быть последней! Или люди недостойны называться людьми! Недостойны жить на земле! Недостойны пользоваться ее дарами, жрать хлеб, картошку, мясо, рыбу, коптить небо.
Не сразу, нет, а после многих боев, после ранения, после госпиталя застыдился себя Борис, такого самонадеянного, такого разудалого и несуразного, дошел головой своей, что не солдаты за ним, он за солдатами! Солдат, он и без него знает, что надо делать на войне, и лучше всего, и тверже всего знает он, что, пока в землю закопан, — ему сам черт не брат, а вот когда выскочит из земли наверх — так неизвестно, чего будет: могут и убить. Поэтому, пока возможно, он не выберется оттудова и за всяким-яким в атаку не пойдет, будет ждать, когда свой ванька-взводный даст команду вылазить из окопа и идти вперед. Уж если свой ванька-взводный пошел, значит, все возможности к тому, чтобы не идти, исчерпаны. Но и тогда, когда ванька-взводиый, поминая всех богов, попа, Гитлера и много других людей и предметов, вылезет наверх, даст кому-нибудь пинка-другого, зовя в сражение, старый вояка еще секунду-другую перебудет в окопе, замешкается с каким-либо делом, дело же, не пускающее его наверх, всегда найдется, и всегда в вояке живет надежда, что, может, все обойдется, может, вылезать-то вовсе не надо — артиллерия, может, лупанет, может, самолеты его или наши налетят, начнут без разбору своих и чужих бомбить, может, немец сам убежит, либо еще что случится…
…не отдаляйтесь от людей, принимайте мир таким, каков он есть, иначе вас раздавит одиночество.
Санитаров же не дождаться, нет. Санитары и медсестры, большей частью кучерявые девицы, шибко много лазят по полю боя в кинокартинах, и раненых из-под огня волокут на себе, невзирая на мужицкий вес, да еще и с песней. Но тут не кино.
Хотелось лечь тут же на снег, скорчиться, закрыть ухо воротником и выключиться из этой жизни, из стужи, из себя выключиться.