Светлана Алексиевич (Родилась 31.05.1948 г.) — белорусская писательница, журналистка, сценарист документальных фильмов. Пишет на русском языке. Первый белорусский и шестой русскоязычный лауреат Нобелевской премии по литературе. Пишет на русском языке. Родилась в Ивано-Франковске (Украина) в семье военнослужащего. Отец — белорус, мать — украинка. После демобилизации отца из армии семья переехала на его родину — в Беларусь. После окончания школы работала корреспондентом районной газеты в Наровле, ещё в школе писала стихи и газетные заметки. В 1967 стала студенткой факультета журналистики Белорусского государственного университета в Минске.
Светлана Алексиевич обозначила однажды в интервью главную идею своих книг, своей жизни: «Я всегда хочу понять, сколько человека в человеке. И как этого человека в человеке защитить? Чем мы можем его защитить».
Книги Светланы Алексиевич издавались не только в России, но и за рубежом — в Америке, Германии, Англии, Японии, Швеции, Франции, Китае, Вьетнаме, Болгарии, Индии и т. д. Всего в 19 странах мира. Она — автор сценариев 21 документального фильма. И трёх театральных пьес. Во Франции, Германии, Болгарии ставились спектакли по её книгам. Алексиевич называют «блестящим мастером художественно-документальной прозы».
Книга «Последние свидетели», вторая книга знаменитого художественно-документального цикла «Голоса Утопии» Светланы Алексиевич, в 2015 году получившей Нобелевскую премию по литературе «за многоголосное творчество — памятник страданию и мужеству в наше время».) В «Последних свидетелях» — воспоминания о Великой Отечественной детей, самых беспристрастных и самых несчастных ее свидетелей. Война, увиденная детскими глазами, оказалась еще страшнее, чем запечатленная женским взглядом в книге «У войны не женское лицо». «Последние свидетели» — это подвиг детской памяти.
Из всех свидетельств, собранных между 1974 и 2008 гг., Алексиевич отобрала лишь чуть больше сотни. Это воспоминания русских, белорусов, украинцев – некоторым было 3 или 4 года, когда пришли нацисты; другие были на пороге взрослости. У многих брали интервью во взрослом возрасте; другие свидетельствовали в конце жизни. И хотя на страницах не звучит голос интервьюера, он должен был играть важную роль в комнате: задавая наводящие вопросы, когда нужно, или поддерживая, или замолкая. Моральная потребность записывать и запоминать была движущей силой для Алексиевич – в конце концов, работа её жизни заключалась в том, чтобы давать голос тем, кто его лишён. «Я вспоминаю войну для того, чтобы разобраться… иначе зачем это делать?» – говорит Надя Горбачёва, которой было 7 лет на момент нападения нацистов и которая теперь работает на телевидении. Может, этот голос близок собственному голосу Алексиевич? «Мы последние у той черты… У того края… Сегодня мы должны говорить… Последние свидетели…» – говорит Валя Бринская, последняя участница интервью, и это во многом звучит как заключительное слово. Вспоминать важно, но часто – слишком болезненно, и Алексиевич принимает это. Это может быть необходимо и одновременно невозможно – и воспоминания не соответствуют тому, что было прожито и испытано тогда. Война, как кажется, была одной из ужасных констант в жизни людей. Что может сделать книга перед лицом войны? Может ли она помочь современному миру?
Последние свидетели. Соло для детского голоса.
Когда-то Достоевский поставил вопрос: а найдется ли оправдание миру, нашему счастью и даже вечной гармонии, если во имя этого, для прочности фундамента, будет пролита хотя бы одна слезинка невинного ребенка? И сам ответил — слезинка эта не оправдает ни один прогресс, ни одну революцию. Ни одну войну. Она всегда перевесит. Всего одна слезинка
Прошло много лет… Теперь я хочу спросить: а смотрел ли на это Бог? И что он думал…
Мир без войны… Люди, которые не видели, как человек убивает человека, это совсем другие люди…
Нельзя, чтобы детство называлось войной.
Война не скоро кончилась… Считают: четыре года. Четыре года стреляли… А забывали — сколько?
Так и связалось у меня в памяти, что война — это когда нет папы…
Но я никогда не могу быть до конца счастливой. Совсем счастливой. Не получается у меня счастье. Боюсь счастья. Мне всегда кажется, что оно вот-вот кончится. Во мне всегда живет это «вот-вот». Тот детский страх…
Я перечитала сказки… Детские сказки… Что я опять заметила? Я заметила, как много там убивают. Много крови. Это стало для меня открытием…
Близко увидела первого немца… Высокий, голубые глаза. Я так удивилась: «Такой красивый, а убивает». Они были красивые…
Идешь — лежит черный труп, значит, старый человек сгорел. А увидишь издали что-то маленькое, розовое — значит, ребенок. Они лежали на углях розовые.
Зимой мы несколько раз катались на замерзших немецких трупах, их еще долго находили за городом. Катались, как на саночках… Могли пнуть мертвых ногой… прыгали по ним… Мы продолжали их ненавидеть.
Мы с мамой смотрели, как их расстреливали… Нельзя было отвернуться и закрыть глаза. Полицаи следили… Брат упал не в яму, а перегнулся от пули и вперед ступил, сел возле ямы. Сапогами спихнули его в яму, в грязь. И больше всего страшно было уже не то, что их постреляли, а то, что в липучую грязь положили. В воду. Поплакать нам не дали, погнали в деревню. А их даже землею сверху не присыпали. Два дня плакали мы с мамой. Плакали тихо, дома. На третий день приходят тот же немец и два полицая: «Собирайтесь хоронить своих бандитов». Мы пришли на то место, они в яме плавают, там колодец уже, а не могила. Лопаты мы свои взяли, прикапываем и плачем. А они говорят: «Кто будет плакать, того будем стрелять. Улыбайтесь». Они заставляли нас улыбаться… Я нагнусь, он подходит и в лицо заглядывает: улыбаюсь я или плачу?
Слышим однажды: шум, крик, стрельба. Стучит железный засов — в барак к нам врываются родные солдаты с криком: «Детушки!». Берут нас на плечи, на руки, по нескольку человек, потому что мы уже ничего не весим. Целуют, обнимают и плачут. Выносят на улицу… Мы видим черную трубу крематория… Несколько недель нас лечили, кормили. У меня спрашивают: «Сколько тебе лет?». Я отвечаю: «Тринадцать…» — «А мы думали: восемь»
Старик, который лежит рядом в камере, будит меня: — Не кричи, сынок.— А что я кричу?— Ты просишь, чтобы я тебя пристрелил… Прошли десятки лет, а я все удивляюсь: живой?!
Позвали нас два сербских мальчика, которые тоже работали в этом имении. Были, как и мы, рабы. Рассказали свой секрет… Признались, что у них есть план: «Надо бежать, а то все умрем, как Оля. Закопают в лесу, а деревяшки наши и пижамы назад привезут». Мы боялись, но они нас убедили. Было так… За имением — болото, мы туда незаметно утром пробрались, а потом побежали. Бежали в ту сторону, откуда восходит солнце, на восток. Вечером в кустарнике свалились все и уснули, усталые. Утром открыли глаза — тишина, одни жабы квакают. Встали, росой умылись и двинулись. Прошли совсем немного и увидели впереди дорогу шоссейную, надо ее перейти, напротив густой и красивый лес. Наше спасение. Один мальчик подполз, осмотрел шоссе и позвал: «Бегом!». Мы — на дорогу, а из лесу к нам навстречу немецкая машина с автоматчиками. Окружили нас и стали бить мальчиков, топтать.
Однажды ночью пришел отец и сказал, что забирает меня с собой. Я был счастлив. Первое время жизнь моя в партизанах мало чем отличалась от жизни у дедушки. Отец уходил на задание, а меня оставлял у кого-нибудь в деревне. И вот я помню, как хозяйке, у которой он меня один раз оставил, привезли на санях убитого мужа. Она билась головой об стол, на котором стоял гроб, и повторяла одно слово «ироды».
В сорок пятом… Мы узнали, что отец погиб. Мама его так любила, что сошла с ума… Она никого не узнавала, даже меня. И сколько я потом себя помню, всегда со мной была только бабушка. Бабушку звали Шура, чтобы нас не путали, мы с ней договорились: я — Шурик, она — баба Саша.
Сапоги каменные… После пыток вытащили на улицу и облили водой. Это было зимой, я покрылся ледяной кровавой коркой. До меня не доходило, что за стук я слышу над собой. Сооружали виселицу. Я увидел ее, когда меня подняли и поставили на колодку. Последнее, что запомнил? Запах свежего дерева… Живой запах… Петля затянулась, но ее успели сорвать… В засаде сидели партизаны. Когда ко мне вернулось сознание, я узнал нашего врача. «Еще две секунды — и все, я бы тебя не спас, — сказал он. — А так ты счастливый, сынок, потому что живой». В отряд меня несли на руках, все во мне было отбито от пяток до макушки. Было так больно, что я думал: буду ли я расти?
Сюда, в этом направлении, эвакуировали скот не только из нашего сельсовета, а со всей Витебской области. Лето было жаркое, скот гнали большими табунами: коровы, овечки, свиньи, телята. Лошадей гнали отдельно. Гонщики, которые их гнали, настолько устали, что им было все равно… Коровы шли недоенные, они заходили во двор и стояли до тех пор возле крыльца, пока их не выдоят. Их доили на дорогу, на землю… Особенно страдали свиньи, они не выносят жары и длительной дороги. Они шли и падали. От жары все эти трупы увеличивались, и это так пугало, что вечером я боялась выходить из дому. Везде лежали мертвые лошади… овцы… коровы… Их не успевали закапывать, и они каждый день от жары росли… Увеличивались, надувались… Крестьяне, они знают, что такое вырастить одну корову, какой это труд. Сколько надо времени. Они плакали, видя, как гибнет живое. Это же не дерево, что упало и молчит, это все кричало, ржало, блеяло. Стонало.
Война — это мой учебник истории. Мое одиночество… Я пропустил время детства, оно выпало из моей жизни. Я человек без детства, вместо детства у меня — война.
Зимой мы несколько раз катались на замерзших немецких трупах, их еще долго находили за городом. Катались, как на саночках… Могли пнуть мертвых ногой. Прыгали по ним. Мы продолжали их ненавидеть.
Я видел, как у матерей штыками выбивали из рук детей. И бросали в огонь. В колодец… А до нас с мамой очередь не дошла
Детство кончилось… С первыми выстрелами
Что у меня осталось от детдома? Категоричный характер, я не умею быть мягкой, осторожной в словах. Прощать не умею. В семье жалуются, что я не очень ласковая. Можно ли вырасти ласковой без мамы?
За городом они нас расстреливали в упор. Люди падали на землю… В песок, в траву… «Закрой глаза, сынок… Не смотри…» — просил отец. Я боялся смотреть и на небо — там было черно от самолетов, и на землю — везде лежали убитые. Близко пролетел самолет… Отец тоже упал и не поднялся. Я сидел над ним: «Папа, открой глаза… Папа, открой глаза…».
В школе впереди меня сидела девочка Аня. У нее погибли отец с матерью, она жила с бабушкой. Они были беженцы, из-под Смоленска. Школа ей купила пальто, валенки и блестящие галоши. Учительница принесла и положила все это ей на парту. А мы сидели притихшие, потому что ни у кого из нас не было ни таких валенок, ни такого пальто. Мы завидовали. Кто-то из мальчишек толкнул Аню и сказал: «Повезло как!» Она упала на парту и заплакала. Плакала навзрыд все четыре урока. Вернулся с фронта отец, все пришли посмотреть на нашего папу. И на нас, потому что к нам вернулся папа. Первой пришла эта девочка…
– Как не хотелось умирать… Никогда так умирать не хочется, как на рассвете…